Главная » Наш приход » АРТ- раздел » Проза » Созвездие бабы Любы

СОЗВЕЗДИЕ БАБЫ ЛЮБЫ

 

Кузёмкина Любовь Николаевна от юных лет и до той поры, когда  настал ее черед переселиться на высокую гору над Морским, за голубую оградку под ажурный крест, была фигурой видной: видно ее было издали и сразу. Ростом под метр восемьдесят, с длинными толстыми руками, тяжко висящими вдоль грузного тулова, неохватным задом, столбовидными косолапыми ногами сорок второго размера, она выступала медленно, величаво, вразвалочку. Лицо имела треугольное, нос крупный – картошкой, глаза маленькие, карие, близко поставленные. Говорила басом.

Казалось бы, с таким портретом коротать бедолаге свой век в девках.

Но при ближайшем знакомстве выяснилось, что как минимум двоим мужикам суровая Любина стать разбила сердце...

Когда она впервые вышла к нам навстречу из темной кухоньки, вытирая перепачканные аджикой руки о сатиновый цветастый фартук, мы оробели: ни дать ни взять потревоженная большая медведица вылезла из своей берлоги!

Но до чего же обманчива бывает внешность...

Под неказистым и грубым обликом скрывалась нежнейшая, смиреннейшая, исполненная целомудрия и доброты женская душа.

Мы подружились мгновенно, взахлеб, и стали ее любимыми квартирантами.

Бывало, только подъезжаем к Морскому – еще не перевалил допотопный автобусик через горбатый хребет Ай-Фока, еще не видно знакомого до спазма в горле, настырно снившегося всю зиму изгиба прибрежной галечной полосы, – а мы уже предвкушаем: сейчас баба Люба обнимет нас всех по очереди своими могучими лапами, облобызает чесночными устами, усадит за широкий деревянный стол под  шатром из виноградной лозы и будет потчевать только что сорванными, еще в росе, огурцами-помидорами-перцами со своего огорода, да ароматным оранжевым борщом, да перламутровым салом с теплым ржаным хлебом, да золотистым медовым мускатом... Пир затянется до темноты, до низких алмазных звезд, до последнего «белого» танца в огороженной «клетке» при Доме культуры. Мы так и не успеем обменяемся всеми новостями, сломаемся с устатку после долгой дороги, рухнем попарно в любовно заправленные старомодные койки с железными шишками и сеткой, и, уплывая в безмятежный, без единого сновидения сон, напоследок ухватим гаснущим сознанием ускользающую сладкую мысль: «Ну наконец-то! Дома...»

 

                                                                 ***

 

К началу войны Любовь Николаевна уже была замужем и растила трехлетнего сынишку. Мужик ей попался хороший: пил умеренно, не обижал, от работы не отлынивал. Наружностью, правда, не вышел: росточка небольшого – супруге до подмышки, сухонький, очкастый, усы пшеничные. А на что мужику красота? –баловство одно. Да и Любаша не Царевна-Лебедь, так что жили они складно и друг дружке нравились. Поставили уютную хатку в самом центре маленького, в шестьдесят дворов, поселка Капсихор, разбили огород и небольшой виноградник. Трудились в Капсихорском колхозе имени тов. Жданова: она в конторе, он на виноградниках.

В ноябре сорок первого немцы захватили Крым.

Всех мужиков в одночасье кинули на фронт, а старики и женщины с детьми, побросав все, как были разутые-раздетые, рванули к партизанам в горы – больше деваться было некуда: с моря наседали немцы с румынами, на суше с боков теснили примкнувшие к оккупантам татары.

Три бесконечно долгих года кружили по дремучим cтарокрымским лесам – голодные, вшивые, плохо вооруженные, но немца били будь здоров! Летели кувырком с высоких крымских обрывов вражеские обозы с машинами, бронетехникой... Народу, конечно, полегло – не счесть. Лишь четверть уцелела из двухсот бойцов Судакского партизанского отряда, к которому прибилась наша Люба, и четверть – капсихорских колхозников.

Весной сорок четвертого вернулись в разоренное село и ахнули: виноградники сожжены, огороды затоптаны, фруктовые деревья на дрова порублены. Начинать надо заново, с нуля. Ничего! Навалились всем миром – и стала потихоньку оживать раздавленная немцем жизнь...

А вскоре и Любин муж явился  цел-невредим – вот радость-то! Немногим выпадала.

Но недолго радовалась Любовь Николаевна.

Соседки-вдовы не стерпели чужого счастья, нашептали: к ППЖ твой Петька бегает, в Шелен.

«Правду люди говорят?» – спросила мужа. Тот отпираться не стал. Собрала Любовь Николаевна его вещмешок и проводила до калитки – не простила предательства. Ушел ее Петя по разбитой бомбежками дороге, петляющей между выжжеными виноградниками, в глухое горное село на берегу ледяной речки Шелы, бегущей из ущелья Кара-Кишла.

 

                                                             

– ...А сама-то реву ночи напролет: любила его сильно, ага. Всю войну себя блюла для него, кобеля. Замполит наш, из партизан, здоровенный такой, краси-и-ивый – волос кудрявый, рыжий, глаз зеленый, бедовый –  как пришитый за мной ходил. Бусы трофейные подарил, Кольку моего подкармливал: то горбушку сунет, то огурчик, а я – ни-ни, ни в какую, не-ет. Мне Петю  моего подавай... Убили того замполита. А как вышло-то: однажды угнали партизаны у немцев табун лошадей. А кони все белые, как сметана, ноги длинные, спины широкие (выспаться на такой спине можно, как на постели!), гривы до земли – сроду таких не видала. Откормленные, резвые. Шумят, озоруют! Всю ночь спать не давали, к утру вроде угомонилися. А тут немецкий самолет над лесом ж-ж-жик да ж-ж-жик – разведка, значит. Так черти эти длиннохвостые как взбесились: ржут, с привязи рвутся! Своих, значит, почуяли. Один сорвался – и на зеленую поляну под горой! Кружит по ей, танцует, на дыбки подымается. Не сдержался Сеня (Семеном того замполита звали), бросился за конем – и вмиг разорвало обоих фугаской, ага...

... Мы сидим с бабой Любой на укромной лавочке у калитки под могучей лохматой ивой. Ночь душная, но одуряюще ласковая, какие бывают только в Крыму в середине августа; из опрокинутого ковша Большой Медведицы струится по бархатному небосводу мерцающая речка Млечного пути. Я закрываю глаза и отчетливо вижу изумрудную поляну, гарцующую по ней белоснежную лошадь, отчаянного рыжего мужика, так безрассудно рванувшего навcтречу верной гибели – не героической, но такой красивой... Может, не жилось ему без Любашиной взаимности?...

– А дальше что?

– Дальше одна куковала, ой, до-о-олго... Да. Сельсовет помог хату поднять. Помаленьку огород закудрявился, лоза ожила – жизнь свое берет, куда деваться! Колька толковый рос, в отца: восьмилетку без троек окончил, в мореходку в Севастополь подался. Как уехал  – совсем невмоготу одной стало... Помню, однажды так уломалася в огороде, что пришла в контору да сомлела. На диван прилегла, кофточку расстегнула – и нету меня, темнота, ага. Очнулась – надо мной мужик незнакомый стоит, во все глаза смотрит. Я прибралася, села. Чего, говорю, уставился, бабы не видал? Такой, говорит, не видал (а у меня голова – каруселью). Воды бы лучше принес, говорю. Принес, лицо мне окропил и все смотрит, смотрит своими глазищами бесстыжими. Новый наш завхоз оказался, с Малореченской. Сказал, что холост, что глянулась я ему – ну я и не стала фасон держать, чего уж там... Cговорилися мы быстро: через неделю свои монатки ко мне из общежития приволок.

Год прошел, другой, третий.

Ничего, живем вроде. Не хуже других...

А тут Коленька мой в отпуск прикатил. Уж какой я стол на радостях собрала – бутылек воткнуть негде! Соседи пришли. Cидим, вечеряем. Вдруг калитка скрипнула, Шарик наш загавкал – кого Бог несет? Входят во двор трое пацанов, лет шести-девяти, выстроились по росту, как матрешки, стоят, с ноги на ногу переминаются  (чемодан рядышком поставили). «Вы к кому, ребятки?» – «Мы к тяте». Смотрю: сам-то побелел, рюмку до рта не донес – поставил. Молчит. “Что ж, – говорю, – отец, сыновей-то не привечаешь?”

Так все и открылось.

Жена у него в Малоречке осталась, ага. Пьющая. Девка у их и три пацана. Девка к матери прикипела, а парни терпели, терпели да и сбежали от такой жизни, что мамка с утра лыка не вяжет... Простила я обман, куда деваться – Танюшкой тяжелая ходила. Мальчишек приняла – не виноватые они. А скоро (двух лет, кажись, не прошло) братишка мой младшенький, Валерка, от старых ран помер, и Надежда, невестка (непутевая она девка, а может – просто невезучая) племянника Сереженьку мне на воспитание подкинула: дескать, трудный ребенок, безотцовщина, мешает ей личную жизнь налаживать. Так и собралась у нас большая семья, ага. Доча и пятеро пацанов... Ничего, всех подняли с Божьей помощью. А муж, когда помирал в больнице-то, от рака (ох, и натерпелся, бедный, по грехам ли?), уж не дышал почти, вдруг руку мою взял да и поцеловал: спасибо, прошептал, Любаня, за детей, зла на меня не держи. Я – в слезы. Какое такое зло? А счастья сколько было?!.. Вообщем, хорошо простились, по-людски... Скоро за ним и Коленька мой отправился, сыночек ненаглядный. Видала вон, на кладбище-то они – рядышком, и я скоро к им с бочка пристроюсь...

– Да ладно, баба Люба, вам еще жить да жить!

– Не-е-е, устала я, хватит. Вон – новая хозяйка подросла, она вас привечать будет.

 

И правда, подросла Татьяна. Лицом, фигурой, повадкой вышла – вылитая мать. Молодая медведица. И мужика себе нашла точь-в-точь такого же, как бабалюбин ненаглядный Петя: низенького, жилистого,  смирного и работящего. Добрые глаза за толстыми линзами, пегие усы, вечная беломорина торчит в зубах.

Как-то незаметно, исподволь все хозяйство в их молодые крепкие руки перетекло, закрутилось на новый лад.

А когда Любовь Николаевна уже не вставала со своего топчана в пристройке за курятником, родилась у них дочка Света, которая вымахала такой же точно копией и матери, и бабки и мужем таким же мелким и усатым в положенный срок обзавелась, только без очков (но это дело наживное) – видно, кузёмкинская женская порода исключительно на таких западает. Однако при поразительном внешнем сходстве не унаследовали дочка с внучкой ни просторного масштаба бабкиной натуры, ни суровой эпичности ее женского характера и судьбы...

 C бабой Любой рядом было – как с большой рекой: ощущались устойчивость русла, глубина, мощная энергия плавного внутреннего движения...

А эти оказались – так, мелководные речушки. Славные, добрые, но безнадежно обычные женщины. Ничего особенного.

                                                                  

 

– ...Мне знахарка одна (ох, ученая была старуха, за рекой жила, травы горные собирала, настойки, мази делала – так до нее аж со всего Крыма приезжали) вот что рассказала: у каждого места свой ангел есть – Ангел места, так и называется, ага. У человека – Ангел-хранитель, и у места – тоже хранитель. Присматривает, значит, чтоб не случилось чего, а то люди Бога совсем забывать стали. Увидеть того ангела никак невозможно, не-е-е, а только его действия...  

– Как это, баб Люб?

– Как? А ты сюда слушай. После войны наши-то не давали татарам строиться: уж больно осерчали на их, что помогали немцам. А те на своем стоят: наша земля была издавна, хотим на ней жить – и точка. До того однажды докатилось, что с ножами на наших полезли, а те за колья да цепи схватилися, ага. Cошлись на пустыре за Домом культуры – стенка на стенку. Ох, и полилась бы кровушка... Да. Вдруг смотрят: потемнело небо, стихло все, замерло – ни птицы не поют, ни собаки не брешут, а над морем – от Кабаньего до Чобан-Куле – радуга зажглась красоты невиданной: своей дугой волшебной, как руками, всех обняла да приласкала... Побросали наши мужики колья-то, креститься начали, ну и татары вроде отступились. С тех пор мирно живем, терпим друг дружку – куда деваться...

 Чья, думаешь, работа? Ангела места, его.

 

***

 

Я стою, опершись на ограду бабалюбиной нарядной могилки и любуюсь с высоты кладбищенской горы на окрашенный малиново-оранжевым закатом Кабаний: он так же непременен в любой панораме Морского, как  Фудзияма на дивных гравюрах Хокусая...

Давно уже Капсихор превратился в Морское, Шелен – в Громовку, ущелье Кара-Кишла – в Зеленогорье. Канул в Лету колхоз имени тов. Жданова вместе с тов. Ждановым, а на его месте – курортникам на радость! – вырос винзавод “Морское”. Центральную улицу поселка заполонили  парусиновые палатки с глазастым китайским барахлом, оттеснив к заборам робких пожилых селян с их незатейливым товаром – огурцами-помидорами, пирожками-чебуреками да кисловатым домашним винцом. На живописных сельских огородиках торчат теперь уродливые «готели» с кондиционерами, унитазами и Wi-Fi зонами.

Срубили красавицу иву над заветной нашей лавочкой...

По вечерам, при первых бледных звездах, плывут из-за реки протяжные и грустные напевы муэдзина, а ранними воскресными утрами разливистый благовест созывает православных к обедне...

Истек короткий отпуск, пора назад – в каменный мешок, осеннюю хандру.                                                                   

 

 

Черные московские тротуары, до блеска отполированные затяжными ливнями, с прилипшей к ним пожухлой листвой напоминают свежие гранитные надгробия на Ваганьково – километры надгробий. Красиво и депрессивно.

Я наматываю их на свои усталые ноги, не поднимая головы: там, наверху, не видно ничего, кроме источающего холодную изморось мутного купола...

А в далеком Морском в это время Ангел места, прежде чем  почить до рассвета от забот своих вечных, аккуратно зажигает в агатовом небе яркий семизвездный ковш над двором бабы Любы – капсихорской Большой Медведицы, – чтобы прикативший на последнем автобусе отдыхающий не ошибся в темноте калиткой, осторожно вошел под кружевную сень виноградной лозы, присел за краешек старого деревянного стола в ожидании хозяйки и вдруг подумал: я дома...